В своем написанном в 1940 году романе «Сила и слава» знаменитый английский писатель Грэм Грин (1904-1991) описывает события периода антикатолических репрессий в Мексике 1920-х годов, которые в чем-то схожи с антицерковными гонениями в России этого времени.
Для того чтобы лучше понять вопросы, ответы на которые ищет в этом произведении писатель, приведем несколько цитат из подготовленной В.М. Толмачёвым биографии Грэма Грина, переход которого из протестантизма в католичество был связан с личными переживаниями: «Употребив в одной из статей неточное слово о почитании Девы Марии, он получил письмо от читательницы с указанием на свою ошибку. Завязавшаяся переписка с 19-летней Вивьен (урожденная Вивиенн) Дейрелл-Браунинг, сотрудницей издательства «Блэкуэлл» и, как и ее корреспондент, автором поэтического сборника, стремительно переросла в настойчивое искание Грином руки девушки, только что приобщившейся к Католической Церкви. Вивьен не спешила с ответом. Она не скрывала, что не ищет ни брака, ни близости с мужчиной. Тем не менее в сентябре 1925 года состоялась тайная помолвка. Грину пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить невесту в необходимости следующего шага. Он не только часто встречался с ней, написал за время ухаживания около двух тысяч писем и даже грозил в случае отказа покончить с собой. Но главное, Грин на пути к браку прошел катехизацию и, уже работая в Ноттингеме в течение 1926 г. (помощник редактора в газете «Ноттинген джернал»), крестился в конце февраля с именем Томас (русский эквивалент Фома, имя апостола Фомы «неверующего»), тем самым противопоставив себя и семье, и национальной духовной традиции»[1]. «Венчание Грина с Вивьен 15 октября 1927 г., с одной стороны, окончательно сделало его католиком, но с другой — активизировало в нем то, что делало его слабым католиком (свойствами «плохого» католика, как мы увидим, будут наделены самые известные герои романов Грина), — он, увы, изменял жене, посещал публичные дома, курил опий. Грин как бы не был создан для брака (не умел готовить, никогда не водил машину), не очень заботился о своих детях — дочери Люси Каролин (р.1933), сыне Френсисе (р.1936). Житейски всему остальному он, к примеру, не любя изысканную еду, предпочитал романы с замужними женщинами (хотя никогда не делил с ними дом), путешествия по миру. У Грина, вне всякого сомнения, было особое чувство вины по этому поводу. Не помогая ему духовно, оно являлось творческим раздражителем. Католичество, безусловно, пробило брешь в гриновских одиночестве, культивируемых с детства психологических комплексах, но, выведя его на новый уровень самосознания, самооценки, не сделало счастливым и расщепило. В 1950-е годы писатель с некоторой долей рисовки высказался по поводу своего крещения так: «Мне нужно было обрести религию… которая померялась бы силами со злом во мне»[2].
Роман «Сила и слава», наполненный внутренними конфликтами персонажей, — на первый взгляд роман без положительных героев и, кажется, что и без надежды.
Главный герой, «пьющий падре», — человек, сотканный из противоречий. «Детство у него было счастливое, только он всегда боялся и ненавидел нищету не меньше чем преступление. Он верил: стану священником и буду богатый и гордый — это называлось иметь призвание. Какой длинный путь проходит человек по жизни — от первого волчка и вот до этой кровати, на которой он лежит, сжимая в руке бутылочку с бренди! А для Бога это лишь мгновение»[3]. Он говорит, оказавшись в тюрьме, в ожидании возможно близкой смерти: «— Все мы здесь собратья по плену. Вот мне сейчас хочется пить больше всего на свете, больше, чем почувствовать Бога. Это тоже грех»[4].
Смерть его страшит, что показывает беседа в той же тюрьме:
«— Вас расстреляют, отец, — сказал женский голос.
— Да.
— Вы боитесь?
— Да, конечно.
Из угла до него донесся новый голос — грубый, настойчивый:
— Мужчины этого не боятся.
— Правда? — сказал священник.
— Будет немного больно. Чего же вы хотите? Так и должно быть.
— И все-таки, — сказал священник, — я боюсь.
— Зубная боль и то хуже.
— Не каждый такой храбрец.
Голос презрительно проговорил:
— Вы, верующие, все на один лад. Христианство сделало из вас трусов.
— Да, может ты и прав. Видишь ли в чем суть, — я плохой священник и плохой человек. Кончать жизнь не покаявшись… — Он смущенно хмыкнул. — Тут невольно призадумаешься.
— Вот-вот. Об этом и речь. Вера в Бога делает человека трусом. — Голос звучал торжествующе, словно говорившему удалось доказать какую-то истину.
— Как же быть тогда? — сказал священник.
— Лучше не верить — и не будешь трусом.
— Так, понимаю. Значит, если мы поверим, что губернатора не существует и хефе тоже нет, если мы прикинемся, будто тюрьма не тюрьма, а сад, какие из нас выйдут храбрецы!
— Чепуха!
— Но когда мы поймем, что тюрьма — это все-таки тюрьма и что губернатор там, на площади, действительно существует, будет ли иметь значение, если час-два мы были храбрецами?
— Никто не скажет, что эта тюрьма не тюрьма.
— Да? Тебе так кажется? Я вижу, ты мало слушаешь, что говорят политики»[5].
«Он не заснул больше; у него опять шел торг с Богом. Если он вырвется из тюрьмы, на сей раз это будет окончательно. Он пойдет на север, через границу. Но спасение настолько невероятно, что в случае удачи в нем можно будет усмотреть знак, указание: вред, который он приносит своим примером, больше добра, которое он творит изредка, принимая исповеди»[6].
А вред этот вполне реален, он даже не в том, что «одна бедная женщина понесла к нему сына крестить. Она хотела назвать его Педро, но священник был так пьян, что будто и не слышал и дал ребенку имя Бригитта»[7]. Он в том, в чем обвинил его лейтенант: «По твоей милости я расстрелял троих заложников. Бедняков. Я возненавидел тебя из-за них»[8].
И ведь священник видит живых заложников в тюрьме, когда, как ему только что казалось, готов к смерти, он сказал о своем сане заключенным, но не решается признаться властям. Особая насмешка в том, что арестованные не сдают падре, в полиции не узнают, что он священник; в итоге задержанный всего лишь выливает ведра с испражнениями из камер в выгребную яму в качестве наказания за то, что попался пьяный, а лейтенант дает ему на прощание монету в пять песо. «Священник удивленно зажал монету в кулаке — столько стоит заказная месса»[9].
Отношения католических священников с женщинами — отдельная тема в романе; автор рисует их как проклятие. Мария, с которой у «пьющего падре» была короткая связь, в результате которой появилась Бригитта, говорит ему: «— Когда у нас с вами было то самое, я гордилась. Ждала — вот вернутся прежние времена… Не каждая женщина может стать любовницей священника. А ребенок… Я надеялась, что вы много чего сделаете для нее. Но пользы от вас как от вора…»[10]
С дочерью еще сложнее:
«Он робко проговорил:
— А Бригитта… Как она… Здорова?
— Ведь вы ее только что видели.
— Не может быть. — Ему не верилось, что он мог не узнать ее. Это превращало в насмешку его смертный грех: разве можно совершить такое, а потом даже не узнать…
— Да она была там. — Мария подошла к двери и крикнула: — Бригитта, Бригитта! — А священник повернулся на бок и увидел, как из внешнего мира, мира страха и похоти, в хижину вошла та маленькая злобная девочка, которая смеялась над ним.
<…> Девочка стояла, меряя его острым, презрительным взглядом. Ее зачатие не осветилось любовью; только страх, отчаяние и полбутылки бренди, и чувство одиночества толкнули его на шаг, казавшийся ему теперь ужасным»[11].
Но эти нравственные мучения главного героя намного меньше тех, которые переживает падре Хосе — единственный священник, который в соответствии с приказом губернатора женился, чем не только сохранил себе жизнь, но и получил за это государственную пенсию:
«Когда-то он любил заниматься астрономией и сейчас, глядя в ночное небо, выискивал там знакомые созвездия. На нем были только рубашка и штаны, ноги босые, и все-таки в его облике чувствовалась явная принадлежность к духовному сану. Сорок лет служения церкви наложили на него неизгладимую печать. <…> Из единственной принадлежащей ему комнаты его окликнула женщина:
— Хосе, Хосе! — Он съежился как галерный раб, услышав звук ее голоса; опустил глаза, смотревшие в небо, и созвездия улетели ввысь, по двору ползли жуки. — Хосе, Хосе! — Он позавидовал тем, кто был уже мертв: конец наступает так быстро. Приговоренных к смерти увели наверх, к кладбищу, и расстреляли у стены — через две минуты их жизнь угасла. И это называют мученичеством. Здесь жизнь тянется и тянется — ему только шестьдесят два года. Он может прожить до девяноста. Двадцать восемь лет — необъятный отрезок времени между его рождением и первым приходом: там все его детство, и юность, и семинария.
— Хосе! Иди спать. — Его охватила дрожь. Он знал, что превратился в посмешище. Человек, женившийся на старости лет, — это само по себе уже нелепо, но старый священник… Он взглянул на себя со стороны и подумал: а нужны ли такие в аду?»[12]
Старик стал предметом насмешек для детей:
«Кто-то где-то засмеялся.
Он поднял глаза — маленькие, красноватые, точно у свиньи, почувствовавшей близость бойни. Тонкий детский голосок позвал:
— Хосе! — Он ошалело осмотрел дворик. Трое ребятишек с глубочайшей серьезностью смотрели на него из зарешеченного окна напротив. Он повернулся к ним спиной и сделал два-три шага к дому, ступая очень медленно из-за своей толщины. — Хосе! — снова пискнул кто-то. — Хосе! — Он оглянулся через плечо и поймал выражение буйного веселья на детских лицах. Злобы в его красноватых глазках не было — он не имел права озлобляться. Губы дернулись в кривой, дрожащей, растерянной улыбке, и это свидетельство безволия освободило детей от необходимости сдерживаться, они завизжали, уже не таясь: — Хосе! Хосе! Иди спать, Хосе! — Их тонкие бесстыжие голоса пронзительно зазвучали во дворе, а он смиренно улыбался, делал слабые жесты рукой, усмиряя их, и знал, что нигде к нему не осталось уважения — ни дома, ни в городе, ни на всей этой заброшенной планете»[13]. Несмотря на все это, падре Хосе так же, как и главный герой, страшится смерти, хотя она могла бы стать для него освобождением, отказывается молиться за тех, кто просит, отказывается даже встретиться с «пьющим падре» накануне его расстрела.
В то же время и в падре Хосе есть светлые стороны, об этом свидетельствуют воспоминания главного героя: «Весь мир изменился — Церкви нет нигде; ни одного собрата-священника, кроме всеми отверженного падре Хосе в столице. Он лежал, прислушиваясь к тяжелому дыханию метиса, и думал: почему я не пошел путем падре Хосе, почему не подчинился закону? Всему виной мое честолюбие, думал он, вот в чем все дело. Падре Хосе, наверно, лучше его — он такой смиренный, что готов стерпеть любую насмешку; он и в те, в добрые времена, всегда считал себя недостойным своего сана. Однажды в столицу съехались на совет приходские священники — это было еще при старом губернаторе — и, насколько он помнил, падре Хосе только в конце каждого заседания, крадучись, входил в зал, забивался в последний ряд, чтобы никому не попадаться на глаза, и сидел, словно воды в рот набрав. И дело тут было не в какой-то сознательной скромности, как у других, более образованных священников, — нет, он и в самом деле ощущал присутствие Бога. Когда падре Хосе возносил святые дары, у него дрожали руки. Да, он не апостол Фома, которому понадобилось вложить персты в раны Христа, чтобы поверить. Для падре Хосе из них каждый раз лилась кровь над алтарем. Как-то в минуту откровенности он признался: «Каждый раз… мне так страшно». Его отец был крестьянин»[14]. И «пьющий падре» думает иногда, что, может быть, падре Хосе, а не он сделал правильный выбор? «Да, если б он был таким же смиренным, как падре Хосе, то жил бы сейчас с Марией в столице, получал бы пенсию. <…> Даже в попытках побега ему не хватало решительности, а все его гордыня — грех, из-за которого пали ангелы. Когда он остался единственным священником в штате, как взыграла его гордыня! Какой он храбрец, служащий Господу с риском для жизни! Когда-нибудь ему воздадут по заслугам… <…> Как скудно питалась его гордыня — за весь год он отслужил только четыре мессы и принял не больше ста исповедей. То же самое мог бы сделать любой семинарский тупица, и сделал бы лучше»[15].
Особое значение имеет образ лейтенанта — человека, для которого революция стала его религией, искренне убежденного, что весь вред от священников. Он говорит начальнику полиции, сравнивая опасного уголовного преступника и священника: «Такой человек, — сказал лейтенант, — особого вреда не принесет. Ну, убил одного-двоих. Что ж, все мы умрем. Деньги — кто-то должен их потратить. А вот когда мы вылавливаем этих священников, то приносим пользу. — В начищенных до блеска башмаках он стоял посреди маленькой комнаты, пылая благородным негодованием и всем своим видом выражая величие идеи. В цели, поставленной им перед собой, корысти не чувствовалось»[16].
«Лейтенанта приводила в бешенство мысль, что остались еще в штате люди, верующие в милосердного и любящего Бога. Есть мистики, которые, как утверждают, непосредственно познают Господа Бога. Лейтенант тоже был мистик, но он познал пустоту — он был убежден в том, что мир угасает, погружается в холод, что люди зачем-то произошли от животных, но никакого особого смысла в этом не было. Это он знал твердо. <…> Он вспомнил священника, которого «красные рубашки» расстреляли у кладбищенской стены на холме. <…> Всего они расстреляли, пожалуй, человек пять; двое-трое скрылись, епископ благополучно проживает в Мехико, а один священник подчинился губернаторскому приказу, чтобы все духовные лица вступили в брак. Он жил теперь у реки со своей экономкой. Вот наилучшее решение вопроса — пусть остается живым свидетельством слабости их веры. Это разоблачает обман, которым священники прикрывались долгие годы. Потому что если б они действительно верили в рай или в ад, им ничего не стоило бы потерпеть немного муки в обмен на такую безмерность, о которой… Лейтенант, лежавший на своем жестком ложе в горячем, влажном мраке, не питал ни малейшего сочувствия к слабости человеческой плоти»[17].
Но когда он наконец поймал последнего священника в штате, лейтенант понял, что сделал совсем не то, что ему хотелось; тот, за кем он охотился, оказался совсем иным, чем рисовало воображение. «Лейтенант хмуро сказал:
— Ты неплохой человек. Если я могу что-нибудь сделать для тебя…»[18] Когда он пытался улыбнуться, получалась «странная, хмурая гримаса, в которой не было ни торжества, ни надежды. Их приходилось искать заново»[19].
Весь уровень внутреннего уродства человеческой натуры Грэм Грин наглядно передает через образ метиса, многократно пытавшегося предать «пьющего падре» властям за награду, когда же ему это удалось, просящего у него благословение… «Священник помахал ему: у него не осталось враждебного чувства к метису, потому что ничего другого он уже не ждал от природы человеческой — впрочем, одно приносило ему утешение: он не увидит этой желтой предательской физиономии в свой последний час»[20].
Но конец романа, когда главный герой пойман, приговорен к расстрелу, проводит накануне его казни ночь в мучительных терзаниях, показывает, что священнику удалось все-таки победить в себе страх смерти, столь долго его терзавший: «Какой я нелепый человек, — подумал он, — нелепый и никому не нужный. Я ничего не сделал для других. Мог бы и вовсе не появляться на свет». Его родители умерли — скоро о нем даже памяти не останется. Может быть, он и адских мук не стоит. Слезы лились у него по щекам; в эту минуту не проклятие было ему страшно, даже страх перед болью отступил куда-то. Осталось только чувство безмерной тоски, ибо он предстанет перед Богом с пустыми руками, так ничего и не свершив. В эту минуту ему казалось, что стать святым легче легкого. Для этого требовалось только немного воли и мужества. Он словно упустил свое счастье, опоздав на секунду к условленному месту встречи. Теперь он знал, что в конечном счете важно только одно — быть святым»[21].
Его смерть стала началом веры для мальчика, который демонстрировал свое отторжение от нее в протест религиозной матери, не умевшей найти к нему подхода. Мальчик спрашивает мать:
«— Он крикнул: «Viva el Cristo Rey”?
— Да. Он был мучеником Церкви»[22].
Важное значение имеет описание встречи мальчика и лейтенанта, которым он раньше восхищался, после расстрела священника: «Лейтенант шел по улице, и в его походке было что-то напористое и упрямое, точно каждым своим шагом он говорил: «Что я сделал, то сделал». Он посмотрел на мальчика со свечой, не уверенный, тот ли это, и сказал себе: «Я хочу дать ему и всем остальным больше, гораздо больше. Их жизнь будет совсем другая, не похожая на мою». Но действенная любовь, заставлявшая его палец нажимать на курок, выдохлась и умерла. Любовь вернется, сказал он себе. Она, как любовь к женщине, проходит разные стадии: утром он насытился ею, только и всего. Это пресыщенность. Он страдальчески улыбнулся мальчику в окне и сказал: «Спокойной ночи». Мальчик смотрел на его кобуру, и лейтенант вспомнил тот день на площади и как он дал кому-то из ребят потрогать его револьвер — может быть, даже этому. Он снова улыбнулся и снова тронул револьвер в знак того, что помнит, а мальчик сморщился и плюнул сквозь оконную решетку — плюнул точно, так что плевок попал прямо на револьверную рукоятку»[23].
Со смертью последнего священника что-то ушло из этих мест; писатель передает это через ощущения мальчика: «Он чувствовал себя обманутым и разочарованным, как будто что-то потерял. Лежа на спине в душной комнате, он смотрел на потолок и думал: ничего больше нет на свете, только их лавка, книжки, которые им читает мать, и глупые игры на площади»[24].
И в этой связи интересна последняя сцена романа, в которой появляется новый священник. Неизвестно, какой он, что он принесет, но его появление в этих местах, где само наличие сана является основанием для расстрела, как бы дает жителям штата новую надежду:
Проснувшийся от ночного стука в дверь, мальчик идет ее открывать. «Он медленно пересек двор и подошел к наружной двери. А вдруг это лейтенант пришел рассчитаться за плевок?.. Он отпер тяжелую железную дверь и распахнул ее. На улице стоял какой-то незнакомец — высокий, худой, бледный, с горькой складкой у рта; в руке у него был чемоданчик. Он назвал мать мальчика и спросил, здесь ли она живет. Да, сказал мальчик, но она спит. Он потянул на себя дверь, но узконосый ботинок не дал ему затворить ее. Незнакомец сказал:
— Я только что с парохода. Нельзя ли… Меня направила к сеньоре одна ее хорошая знакомая.
— Она спит, — повторил мальчик.
— Может ты впустишь меня? — сказал незнакомец со странной, испуганной улыбкой и, понизив голос, шепнул: — Я священник.
— Священник?! — воскликнул мальчик.
— Да, — тихо ответил он. — Меня зовут отец…
Но мальчик широко раскрыл дверь и припал к его руке, не дав ему назвать себя по имени»[25].
[1] Толмачев В.М. Грэм Грин и его роман «Сила и слава» http://www.pravoslavie.ru/sm/29417.htm (дата обращения 08 мая 2016 года).
[2] Там же.
[3] Грин Г. Сила и слава. / Г. Грин. Брайтонский леденец. Сила и слава. Суть дела. Романы. М., 2009. С. 319.
[4] Грин Г. Указ. соч. С. 377.
[5] Грин Г. Указ. соч. С. 372-373.
[6] Грин Г. Указ. соч. С. 379.
[7] Грин Г. Указ. соч. С. 281.
[8] Грин Г. Указ. соч. С. 435.
[9] Грин Г. Указ. соч. С. 385.
[10] Грин Г. Указ. соч. С. 330.
[11] Грин Г. Указ. соч. С. 317.
[12] Грин Г. Указ. соч. С. 282.
[13] Грин Г. Указ. соч. С. 283-284.
[14] Грин Г. Указ. соч. С. 344.
[15] Грин Г. Указ. соч. С. 345.
[16] Грин Г. Указ. соч. С. 277.
[17] Грин Г. Указ. соч. С. 278-279.
[18] Грин Г. Указ. соч. С. 438.
[19] Грин Г. Указ. соч. С. 439.
[20] Грин Г. Указ. соч. С. 435.
[21] Грин Г. Указ. соч. С. 446.
[22] Грин Г. Указ. соч. С. 454.
[23] Грин Г. Указ. соч. С. 455.
[24] Там же.
[25] Грин Г. Указ. соч. С. 456.