Они меня истерзали
И сделали смерти бледней —
Одни своею любовью,
Другие — враждою своей.
Они мне мой хлеб отравили,
Мне яда давали с водой, —
Одни своею любовью,
Другие своею враждой.
Но та, от которой всех больше
Душа и доселе больна,
Мне зла никогда не желала,
И меня не любила она!
Генрих Гейне
— Вы обворожительны, Эльза Рудольфовна, такое ощущение, что фея из сказочных лесов Европы, не нынешней, где не осталось уже ничего сказочного, кроме сказочного свинства, а волшебной Европы, питавшей фантазии германских поэтов эпохи романтизма, каким‑то чудом попала в наш столь обыденный городишко центральной России…
Эльза Рудольфовна, сорокалетняя ухоженная дама, являвшаяся помимо всего прочего первым заместителем регионального министра культуры, со снисходительной полуулыбкой слушала невысокого мужчину, постарше ее лет на десять, являвшегося председателем местной писательской организации. Эльза, конечно, была достаточно красивой, и часто ей об этом говорили вполне искренне намного более приятные собеседники, чем Семен Иванович. А его риторические изыски были направлены лишь на одно: получить бюджетное финансирование на издание его книги стихов со странным названием «Бобровыхухоль». Если верить объяснениям Семена, то слово это символизировало сложные процессы размытости границ в современном мире, где все так зыбко и неопределенно, где слова утрачивают прежний смысл, где грани добра и зла стираются, где появляется новое понимание того, что такое любовь, брак, Родина, воспитание детей… И все это он суммировал в слове «Бобровыхухоль». Стихи были примерно такие:
Там, где границы добра и зла стерты,
Где на помеле ведьмы летят на свой шабаш,
Где мир уходит в точку, в которой все исчезает,
Туда, где ничего не будет,
И откуда нет возврата;
Сквозь темное марево из‑за горизонта
Появляется Борбровыхухоль.
Он символ нового мира.
И таких стихов было триста страниц, с картинками ко всему прочему. Эльза Рудольфовна, от которой зависело принять решение напечатать их тиражом пятьдесят экземпляров в тонкой обложке или тысячу экземпляров в твердой, считала и не без оснований, что стихи «полный отстой» (как она охарактеризовала их по просьбе автора первой ассоциацией, которая придет ей в голову). Однако ей не было совсем уж неприятно льстивое подобострастное ухаживание довольно малоприятного на вид мужчины, умевшего, однако, найти столько красочных и достаточно приятных слов в ее адрес, хотя бы и из‑за дурацкой книжки…
Они шли с какой‑то презентации, после которой Семен Иванович увязался проводить заместителя министра по центру города, сильно изменившегося за последние годы. Новостройки, благоустроенные дороги, красивые газоны, и – самое интересное – статуя единорога, на месте, где раньше был памятник Ленину, а еще раньше — православная часовня. Эта статуя странным образом нравилась Эльзе Рудольфовне – было в ней что‑то магическое, заставляющее подумать, что мир этот не такой уж и одномерный, каким может показаться. С этой статуей были связаны какие‑то новые суеверия: некоторые местные девки, которые не могли забеременеть, считали, что если забраться на торчащий на метр рог четырехметрового единорога и сесть на него без одежды, то беременность в ближайшие месяцы гарантирована. Фактов, подтверждающих действенность такого соприкосновения со статуей не было, однако пыла ненормальных бабенок это не охлаждало. Сначала с суеверием боролась только местная епархия. Однако после того, как одна девчонка села на рог так неудачно, что погибла, вмешалась и администрация, и возле единорога поставили милиционера. А вот первому заместителю министра культуры, после того, как она увидела статую залитой кровью, с проткнутым трупом на роге, единорог стал нравиться почему‑то еще больше, хотя тысячи горожан требовали его снести.
— Вот символ нового мира, а не ваш бобровыхухоль, — жарко сказала она вдруг, указывая на статую, шедшему рядом с ней писателю, оторопевшему от внезапной метаморфозы, произошедшей с чопорной всегда как англичанка дамой.
— Так оно что, — сразу сообразил он, — заменяем везде в книге «бобровыхухоль» на «единорог» и печатаем тысячу экземпляров?
— Да, — кивнула Эльза.
Она не могла оторвать взгляда от статуи, за прошедший год так и не отмытой вполне от крови, въевшейся в многочисленные зазубрины. Лицо заместителя министра горело.
… Эльза Рудольфовна сидела за рабочим столом в своем кабинете и смотрела на своего собеседника взглядом сытой кошки, смертельно ранившей мыша, но не знающей, что с ним дальше делать: съесть – может стошнить, отпустить – вроде бы жалко добычи, да и все равно умрет, оставить впрок – испортится… Взгляд был одновременно хищным, ленивым, любопытным, жестоким и веселым. Тот, на кого его устремили, был молодой священник лет тридцати, в рясе, с крестом, высокий, подтянутый, достаточно красивый. Первый раз он переступил порог этого кабинета несколько месяцев назад, когда пришел в региональное министерство культуры по вопросу выделения федеральных средств на реставрацию храма, являвшегося памятником какого‑то там большого значения, настоятелем которого и был отец Петр. А потом позабыл про все – и про реставрацию, и про храм, и про то, что он священник, и про то, что вообще‑то у него есть жена лет на пятнадцать моложе Эльзы Рудольфовны и пятилетний сын.
Петра больше уже не интересовали длинные русые волосы и иссиня–голубые глаза его Даши: конечно, травленые в белый цвет, напоминавшие парик волосы Эльзы и ее черные, как угольки глаза ведь были куда как интереснее! Он ходил по поводу и без повода, что‑то рассказывал, забавляя заместителя министра своей наивностью. Подарил ей Библию, что показалось ей совсем уж смешным. Она запомнила из нее несколько цитат близко к тексту, и иногда цепляла ими отца Петра. Сегодня, судя по всему, священник хотел сказать что‑то важное для него.
— Эльза, — начал он, — с тех пор, как я увидел тебя, все в моей жизни изменилось. Я забыл про то, что я муж и отец, забыл про то, что я священник, вообще про все на свете забыл. Нет у меня ничего важнее тебя. Скажи слово – и я сниму священнический крест, брошу семью, все брошу, чтобы идти за тобой хоть на край света! Я хочу, чтобы у меня была только ты, а у тебя только я, и так было всегда!
Он очень волновался, на глазах его блестели слезы. Петр ждал, что же ответит ему любовь всей его жизни.
— Ну ни хрена себе! Круто ты загнул! – одобрительно ответила фея его мечтаний, после чего открыла шкаф, достала оттуда бутылку коньяка и два фужера, налила в них граммов по сто, залпом выпила свой и взглядом приказала сделать то же несчастному влюбленному, что тот и исполнил тотчас, не в силах ни в чем противоречить воле своей повелительницы. После этого первый заместитель министра села на стол напротив воздыхателя, достала тонкую сигарету и неспешно ее закурила, стряхивая пепел прямо на пол.
— И… это все? – обескуражено спросил Петр.
— Почему, многое можно сказать. Как в той книжке написано, которую ты мне подарил: прелюбодеи Царства Божия не наследуют?
— Я, я…
— Да ладно, расслабься. Ты мне вот что, Петя, скажи, а на хрена мне это нужно?
— В смысле?..
— Да в самом прямом. Что ты думаешь: пришел такой подарок прямо, что всю мою жизнь преобразишь? А ты на себя смотрел, кто ты такой есть? Какой‑то несчастный попишко, которого выгонят сейчас из Церкви, а ему и податься‑то некуда, потому как делать он ничего не умеет, работать не приучен, только бубнить чего‑то себе под нос, да кадилом махать. Да, забыла: еще бабкам давать свои руки целовать…
Петр в изумлении смотрел на свою возлюбленную, представшую вдруг перед ним в совсем ином виде, чем обычно. Он вдруг заплакал, а Эльза звонко засмеялась:
— Надо же – мальчика обидели! А ты читал, дурачок, «Диалектику мифа» Алексея Федоровича Лосева?
— А ты читала? – от удивления Петр перестал плакать.
— Я много что читала, конкретно эту между «Это я Эдичка» Эдуарда Лимонова и какой‑то фантасмагорией Пелевина… Так вот: Лосев описывает прелюбопытную историю. Какая‑то бабенка влюбилась в монаха, а он в нее, да так, что бросил свой монастырь, снял с себя все одежды свои, которыми так ее завлек, короче, весь мир ради нее оставил. А не нужен он ей стал после этого ни за хреном! Потому что ничего прикольного собой без клобука и мантии не представлял: так, чмырь какой‑то. А он с горя повесился на воротах того монастыря, откуда ушел! Отсюда мораль из той книжки, которую ты мне подарил: «И познал я, что горше смерти женщина»…
— Эльза!…
— Я сорок лет уже Эльза, — но внезапно голос заместителя министра стал мягким, она погладила дрожащего от волнения поклонника по щеке и уже ласково сказала ему: — Глупенький! Ну кто же так ухаживает за женщиной: я все брошу, ты все брось, и пойдем нищие и счастливые идиоты странствовать по миру… Ты настойчивый, если бы ты просил ночь, то может быть, но всю жизнь? Не много ли ты хочешь? Впрочем, как пели в дни моей юности: «вся жизнь впереди – надейся и жди».
— Когда ты настоящая? – всхлипывая спросил Петр.
— О, это хороший вопрос. Очень интересный. Я и сама не знаю. Помню когда‑то, чтобы подразнить первого мужа я написала письмо воображаемому любовнику…
— И что?
— А он поверил письму и развелся со мной…
— А ты не была виновата?
— Нет, но зато второй муж мне верил как себе, даже больше, а я ему изменяла. Он узнал и умер от инфаркта – не выдержало влюбленное сердечко: так больно узнавать гадости о тех, кто для тебя дороже жизни!
— А ты была для него дороже жизни?
— О да, мой мальчик, и не только для него! Помню одного дурачка, который мне звонил пьяный, сказал, что стоит сейчас на мосту и прыгнет в воду, если я не отвечу ему взаимностью…
— А ты?
— Сказала: прыгай, идиот!
— А он?
— Прыгнул, конечно.
— И?
— В воду не попал, сломал ноги, да неудачно. Сейчас на инвалидной коляске побирается, да ты видел его, наверное, на центральной площади. Я ему иногда портвейн покупаю «три семерки», его еще «топорики» называют. Он сейчас любит его – жуть: представляешь, больше, чем меня! А ты сам‑то, наверное, тоже потом будешь его больше, чем меня любить?
— Я ничего не буду любить больше, чем тебя, тем более…
— Многие так говорили. Поживем – увидим. А сейчас иди к своей Даше, мальчик. И да: купи «Кама–сутру» — потренируйся на ней, не мне же тратить время на твое обучение!
И заместитель министра звонко рассмеялась глядя на то, как весь пунцовый от стыда и гнева Петр пулей выскочил из ее кабинета.
Она выпила еще немного коньяка, закурила еще одну сигарету и открыла рукопись книги Семена Ивановича:
Он не уйдет от тебя, как не пытался бы бежать,
Он думает, что жив, но он уже мертв;
Он еще мнит себя свободным, но он твоя добыча;
О, насколько лучше было бы ему умереть!
— Ну почему же? – усмехнулась Эльза Рудольфовна и забычковала сигарету о свой безумно дорогой рабочий стол. – Интересно, переделал ли он про единорога?
Сквозь темное марево из‑за горизонта
Появляется Единорог.
Он символ нового мира.
— Хрена с два! – покачала головой первый заместитель министра. – Единорог был символом совсем не этого мира, мира злых и страшных, но в чем‑то величественных сказок, исчезнувших в туманной дымке прошлого. Все‑таки Сема был прав: символ этого мерзкого мира, в котором мы живем именно Бобровыхухоль, как не противно это признать! Придется печатать его книгу в авторской редакции!
В сравнительно небольшом кабинете Семена Ивановича было полно народа: и признанные (по крайней мере, сами собой) литераторы, и те, кто еще только судорожно искал этого самого признания. Атмосфера была самой что ни на есть демократичной: кто‑то курил, стряхивая пепел прямо на ковер, который, казалось, именно из этого пепла и был изготовлен; кто‑то распивал водочку, имея закуску, из расчета одно яблоко–китайка на бутылку, кто‑то спорил, кто‑то декламировал стихи. Наверное, никто кроме Семена Ивановича не выдержал бы присутствие стольких людей, да еще таких неспокойных на пространстве двадцати квадратных метров, а он не только преспокойно терпел, но, казалось, даже и не замечал ничего вокруг, усердно сочиняя письмо губернатору – Сергею Ильичу Кротову.
Написав, Семен Иванович постучал ложкой по стакану, из которого пил сладкий чай, которым имел обыкновение запивать водку. Стук означал, что требуется тишина. Все замолчали. Оглядев собравшихся, предводитель писательства огласил текст своего письма: «Многолюбезнейший Сергей Ильич! Вы как луч света в темном царстве порока и бездуховности, в котором нет места пониманию искренних и глубочайших порывов души человеческой. Лишь на Вас мы упование наше возлагаем. Вот уже многие годы организация наша, включающая в себя лучших творческих людей города этого, издает сборник объединенный, выпуск коего чистейшие движения душ творцов пространства словесного до широких масс народных доводит. Однако, мир этот многоскорбный, все лучшее, что есть в жизни человеческой губящий, и здесь наше делание доброе погубить пытается. И мелочь ведь какая: каких‑то ста тысяч рублей не хватает нам на издание благого сборника сего! – тут Семен Иванович прервался и хитро подмигнул собравшимся: – На самом деле восьмидесяти, но нужно же еще двадцатку на пропой накинуть! – и продолжил читать: – Не откажите, милостивый благодетель наш Сергей Ильич, в маленькой просьбе сей, Вам как меценату и человеку душу широчайшей вполне понятной».
Все зааплодировали, а поэтесса Фофанова, экстравагантная дама лет шестидесяти, давно и безнадежно влюбленная в губернатора, вдруг вскочила на стол, опрокинув при этом стакан с недопитым чаем прямо на документы, и продекламировала:
Наш прекрасный губернатор,
Лучше, чем любой сенатор,
Даже главный депутат
С ним сравниться был бы рад.
Нет на свете мне дороже
Губернатора Сережи,
До чего же он хорош:
На министра он похож!
Наш Сережа всем пример –
Может быть он и премьер!
Нету лучше претендента
Для поста и Президента!
После этого она умоляюще посмотрела на Семена Ивановича:
— Семик, можно я к нему схожу! Он мне ни за что не откажет!
— Таки не только откажет, но и всю организацию нашу прикроет! – премерзким голосом отозвался откуда‑то из угла литератор Ехиднов.
— Успокойся, Зоя, – строго сказал предводитель литераторов, – не нужно этого делать! И так нам из‑за тебя попадало уже не раз!
— О, как тяжки муки любви! – вздохнула Зоя Фофанова. Но тут же оживилась: – Но ничего! Я напишу роман! Мне нужно только для начала съездить в то село Карачаево, где шестьдесят два года назад родился мальчик – совсем обычный тогда, ничто не предвещало, что ему суждено стать губернатором. Но в этом селе все и началось – история любви, которая больше жизни, важнее всего на свете. Ведь всего через два года в небольшом городке Большескотининске родилась девочка, судьба которой подарила ей тяжкое испытание – быть великой поэтессой. Видимо, фея, которая поцеловала ее при рождении, была не так уж добра! – Зоя всхлипнула и продолжила: – Но прошло время, и они встретились!
— Ни в коем случае не нужно писать такой роман! – единодушно закричали все присутствующие, которым от одной тирады и то тошно стало, а Семен Иванович, чтобы подтвердить, что это уже не шутки, согнал, наконец, Фофанову со стола, после чего та горько заплакала и сказала: «Поэта каждый может обидеть!»
После чего все опять начали разговаривать кто с кем.
— Александр Николаевич, – обратилась одна поэтесса к профессору университета, в свободное время также баловавшегося литературными пробами, – объясните мне попроще, что такое диалектика?
— Попроще… – задумался тот. – Ну вот смотрите: у меня есть любимая кошка. У нее необычный цвет шерсти. Я считаю, что это цвет серого золота, а моя жена считает, что поноса. Кто из нас прав? Она мыслит субъективно, потому что я не раз ей говорил, что эта кошка намного умнее и красивее ее; я мыслю субъективно, потому что эту кошку люблю. Вот как‑то так…
— Семен Иванович, – прорвалась к председателю писательской организации непризнанная пока знаменитость, – а как ваш новый сборник стихов? Правда ли, что вас хотели заставить кардинально изменить его концепцию?
— Хотели, – горестно кивнул тот с таким видом, как будто его заставляли совершить что‑то ужасное. – Представляете: Эльза Рудольфовна хотела, чтобы я вместо «Бобровыхухоль» писал «единорог»! Но ведь это в корне меняет концепцию того неповторимого по своему мира, который возникает в моей поэзии, нового, заметьте, не средневекового мира единорогов и грифонов, а нового мира, в котором царствует Бобровыхухоль, как символ красоты абсурда!
Все возмущенно зашумели: «Какой ужас! Подавлять лучшие творческие порывы!» Однако председатель вновь взял слово:
— Однако Эльза Рудольфовна образумилась. Она недавно мне позвонила и сказала, что поняла, что прав был я, а не она!
Все восхищенно зааплодировали, крича: «Вот что значит всепобеждающая сила искусства!»
Кабинет Сергея Ильича был достаточно большим – около ста пятидесяти квадратных метров, не то что у его предшественника, ютившегося на вдвое меньшей площади. Некоторые посетители терялись перед губернатором, но Эльза Рудольфовна в их число не входила.
— Сергей Ильич, здравствуйте, миленький, – промяукала она, заглянув в кабинет.
— Здравствуй, Эльза. Заходи, чего стоишь в дверях. Чем порадуешь?
— Своим присутствием: Вы же сказали, что для вас радость меня видеть…
— Это когда я напился и лез к тебе целоваться?
— Ну, и еще когда вы из‑за меня чуть не подрались с…
— Опустим эти подробности, ничего не хочу об этом знать!
— Как скажете, сэр!
— Не издевайся!
— Как можно?
— Ну ладно, – смягчился губернатор, – ты кому угодно голову закружишь. Мне тут епископ сказал, что ты какому‑то священнику голову закружила. Это правда?
— Священник – громко сказано. Так, попишко какой‑то непутевый.
— И что у вас с ним?
— Да ничего. Он от меня без ума, а я что могу поделать, если он такой дурак?
— И чего мне с ним делать?
— А зачем вам с ним чего‑то делать? Его уже считайте нет, это списанный человек, отработанный материал. Или вы ревнуете?
— Еще чего не хватало!
— Ну, так успокойтесь, милый, – улыбнулась Эльза Рудольфовна и положила руку на плечо губернатору.
— А зачем ты этот идиотский сборник стихов решила издать за счет регионального бюджета? – опять завелся Сергей Ильич.
— Ну, не такой уж он и идиотский…
— Не такой? Это же надо такую дрянь придумать – «Бобровыхухоль»!
— А что? Креативно! – улыбнулась первый заместитель министра.
— Мне Фаина Раневская сразу вспомнилась, как она говорила, что в одних людях живет Бог, в каких‑то демон, а в каких‑то одни лишь глисты… Но вот оказывается есть еще один вид самых скверных мозгоглистов под названием Бобровыхухоль! Да что ты смеешься?
— Ничего. Мозгоглисты – это круто.
— Да ну тебя! Что, издаем эту книжонку?
— Жалко что ли: деньги все равно не наши, а бюджетные!
— Так рассуждая можно и стихи Фофановой издать, – буркнул Сергей Ильич.
— Их и так печатают все, кто вас не любит!
— Да знаю… Тьфу, гадость!
— Ну что вы какой нервный, расслабьтесь, учитесь радоваться жизни!
— Порадуешься с тобой! Я тут в твиттере прочитал, какая‑то девчонка пишет, что женщины – это такие интересные зверьки, которые питаются деньгами. А ты, похоже, не только деньгами, но и душами мужиков питаешься!
— Мяу!
— Ладно, Эльза, давай, что тебе подписать, да иди лучше, пока у меня опять голова от тебя не поплыла!
Первый заместитель министра самодовольно улыбнулась и достала из папки достаточно большую папку документов.
… Эльза Рудольфовна с усмешкой смотрела на плакавшего у нее в кабинете отца Петра, настолько он был жалок.
— Так, значит, ваша женушка оказалась не промах: не стала спокойно смотреть на то, как муж наставляет ей рога, и тоже нашла поклонника? Да не простого лоха, как ты, а вполне состоятельного? Это очень забавно! – смеясь, не спеша говорила она, потягивая черный кофе из чашки.
— Какая ты жестокая!
— А я‑то здесь причем? Заметь: не я за тобой бегала, а ты за мной, ты писал мне дурацкие объяснения в любви, идиотские стишки…
— Идиотские?!!!
— Ну, конечно же, – и Эльза Рудольфовна, с усмешкой продекламировала:
Любил я раньше не любя,
И истинной любви не зная,
Увидев первый раз тебя,
Коснулся я земного рая.
Ты всех прекрасней на земле,
И всех чудесней во вселенной,
И всех счастливее теперь,
Навеки твой, навеки пленный.
— Так ты их помнишь? – с надеждой посмотрел Петр.
— Я много чего помню. Однако сразу скажу, что стишок так себе. То ли дело про Бобровыхухоля: какая лирика, какой динамизм, какая экспрессия! А это? «Земной рай»! Не бывает земного рая, надо бы знать это священнику. Короче, как сказал мне недавно губернатор, у некоторых людей в головах живут мозгоглисты. Могу тебя поздравить: ты входишь в число этих счастливцев!
Петр опять заплакал, а Эльза, заливисто смеясь, положила руку ему на плечо:
— Ну полно, не плачь! Ушла одна жена, найдешь другую. Забрала ребенка с собой – сняла с тебя обузу. Надо же: какому‑то лошаре она с нагрузкой оказалась нужна! Как будто мало свободных девок! А она не промах: нашла на себя хорошего покупателя!
— Но Даша не такая!
— Была не такая, стала такая. Кстати, такой ты ее сделал: муж и жена, как два сообщающихся сосуда – один сделает какую‑то гадость – на другом тут же отразится!
— Но почему?…
— Ладно, милый мой, – жестко сказала Эльза, – пора и честь знать. Я между прочим здесь работаю.
И она уже почти без тени интереса посмотрела вслед вышедшему из ее кабинета священнику, будущее которого заместитель министра вдруг четко увидела: пьянство из‑за горя, запрет в священнослужении, бедность и болезни, а там, глядишь, лишение сана, а потом и смерть… Тратить на него время было бессмысленно уже на взгляд той, кто помогла его падению. Она вдруг вспомнила, как этот человек читал ей Гейне: «мне зла она не желала, и меня не любила она». И ей стало забавно: «Не любила, это верно. Но зла‑то так ли еще желала!»
… Элизабет, покончив с Зоей Георгиевной, много где побывала. Ее брак с олигархом оказался каким‑то до смешного коротким, и ничего не принес «для дела»: муж красавицы–англичанки вдруг разорился и покончил с собой. Хотя и немало людей ей удалось уничтожить и физически и морально, но после того, как сэр Джон стал Иоанном, и вместе с отцом Аристархом перешел в сферы духовного мира, завершив свое земное странствие, все у Лиз пошло как‑то не так. И, самое обидное, это происходило не из‑за них – это еще ее самолюбие могло бы стерпеть. А происходило все из‑за негодяя Гришки, ставшего после смерти отца Аристарха священником и вздумавшего за нее молиться. Элизабет никогда не поверила бы, что молитва этого старого дурня, любившего ее без памяти пока он был рядом с сэром Джоном, может значить хоть что‑то. Но вот ведь значила, и значила для нее только плохое, за что убить этого старого негодяя было мало.
Дар вечной молодости у Элизабет исказился: она уже больше не выглядела юной девой, но сорокалетней женщиной, «вполне красивой», как сказал кто‑то. Это «вполне» Лиз надломило. И, кроме прочего, в ней вместо «девушки–фэйри» все чаще стала просыпаться обычная баба, самое ужасное, что даже жалость ей стала не вполне чужда. В том, что это из‑за дурацких Гришкиных молитв, она знала точно – чувствовала где‑то глубоко внутри. «Наверное, и сэр Джон пропал не из‑за Аристарха, а из‑за Гришки!» – думала она.
Ей хотелось уничтожить отца Григория, но это было не так просто: какая‑то защита была над ним. И тут Лиз повезло: она нашла нового учителя, который, в отличие от сэра Джона, был уже вовсе не человек. И учитель этот оказался в той же области России, где в городе Большом служил священником Григорий Александрович.
Новый наставник быстро переделал Элизабет в Эльзу Рудольфовну, дал ей место при областном правительстве, ввел к губернатору, на которого стал влиять теперь и через нее. А она выполняла поручения учителя, с тем большим удовольствием, чем более гнусными они были. Никто не знал, откуда Эльза Рудольфовна появилась, но через полгода все в регионе считали, что она была тут всегда.
Звали нового хозяина Элизабет Борух Никанорович Свинчутка.
***
Отец Григорий тяжело вздохнул: каждый раз, как он молился об Элизабет, у него начинался сильный приступ стенокардии, мешали сосредоточиться на молитве разные фантазии. В этот раз перед ним возникла картинка, что он и Лиз – только старенькая совсем, муж и жена, и им нужно так прожить двадцать лет: ей быть старухой в наказание за то, что она душу променяла на земную молодость и красоту, а ему со старухой, в наказание за то, что ему всегда нравились молоденькие, и для испытания правда ли он ее любит. «И привидится же такое!» — усмехнулся отец Григорий, — наверное, это был бы уже ад на земле! Но Лиз все равно жалко, для меня она любая — хорошая!»
А у Боруха Никаноровича Свинчутки, мысли эти организовывавшего, возникла идея, что с Григорием Александровичем стоит‑таки поработать!